Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
«Хуже всего на свете – это темнота. Не тень, не сумерки, а полная, кромешная тьма, темнотища. Можно подумать, что это просто отсутствие света, недостаток фотонов. Ну, не смешно ли бояться нехватки фотонов? На самом деле тьма – это ад, потому что ад – место, где не может быть ни единого лучика света. Не день и не два – хотя какой уж тут день, – а невесть сколько, наверное, целая вечность. Поди угадай, как много времени прошло: может, неделя, а может, месяц. Счет в темноте теряется быстро. Особенно если нет никаких звуков, а пространство, в которое втиснуто твое тело, не больше платяного шкафа. Можно сидеть или лежать, подтянув ноги под живот, но попытка встать в полный рост завершается неожиданно сильным ударом теменем о металлическую переборку. То есть стоять тут можно, но только согнувшись в три погибели. Так что, если ты до этого момента не знал, что такое клаустрофобия, теперь вполне можешь лишиться рассудка от пребывания в этом железном гробу. Кстати, если ты все еще жив, то есть тебе пока что дают такую возможность, то почему бы не помечтать, что уцелеешь? Иначе какой смысл держать тебя взаперти? Но нет, не очаровывайся. Смысл есть, и преподлейший, – сбить с тебя спесь, довести до отчаяния и поставить на грань умопомешательства, а потом, когда будешь ползать на брюхе среди собственных нечистот, потеряв человеческий облик, выдернуть внезапно на свет и выпотрошить все, что ты знал. И ведь будешь плясать под их дудку, ползать на брюхе и, давясь скороговоркой, рассказывать все, что знаешь и даже не знаешь, – лишь бы не возвращаться в ад… И тем самым разом перечеркнешь все, что было, кем был в своих собственных глазах, то есть самого себя? Ну уж нет! Как это там у них говорят: „Из всех возможных путей надо выбирать тот, который быстрее всего ведет к смерти“? Чтобы, значит, долго не мучиться. Или чтобы показать врагам свое к ним презрение и превосходство? Заставить их невольно тебя уважать, ибо такой выбор уважают все. А если ты заставил врага относиться к тебе серьезно, значит, наполовину его уже победил. Главное, перейти черту, прогнать липкий и парализующий страх смерти – тогда все будет и легко, и весело. Плюнуть в эти чертовы желтые рожи, а потом самому прыгнуть за борт, прихватив с собой жизнь одного или двух. Вот будет потеха».
Таким драматическим размышлениям предавался Ланселот, которого после того, как всю их компанию подняли на борт подлодки, сразу отделили от остальных и, проведя длинным и узким коридором, втолкнули, предварительно согнув неожиданным ударом кулака в живот, в крошечное душное помещение, весьма напоминающее карцер, но с очень низким потолком и даже без намека на какое-нибудь освещение и вентиляцию. Поэтому, когда за его спиной с металлическим грохотом захлопнулась тяжелая дверь, он сперва даже не понял, что произошло. Первое время казалось, что скоро за ним придут, чтобы взять на допрос, но никто так и не появился. Кое-как примостившись на жестком полу, Ланселот попытался уснуть, но этому решительно воспротивились взвинченные нервы. Тогда он принялся молотить руками в дверь, но только напрасно отшиб себе кулаки. Затем сознание накрыла волна безысходного животного ужаса, как, наверное, происходит с похороненными заживо. Тогда он закрыл глаза и представил, что над ним не близкий стальной потолок, а высокое голубое небо, пронизанное солнечными лучами. Так он сидел довольно долго. Этот прием подействовал, помог успокоиться, и к Ланселоту постепенно стала возвращаться способность к рассудочному мышлению.
«Нет, пожалуй, немедленно бросаться на японцев в атаку не стоит. Что-то мешает принять такое отчаянное решение, какой-то необычный, не вписывающийся в воображаемую картину роковой батальной сцены шокирующий факт. Ах да, конечно, мистер Томпсон. Вот уж, действительно, таинственная персона. Чего стоит одно только его заявление, что Япония неизбежно проиграет войну, которая ведь еще толком и не началась! Как-то это плохо вяжется с его появлением на сцене в компании японских офицеров, которые выглядят, если не дружественными ему, то вполне лояльными. И что делает американский финансист на японской подводной лодке? Кто он на самом деле? Изменник родины? Тогда почему сразу же нас не выдал, хотя и догадался о причине смерти двух японских диверсантов и похищенном золоте, более того, обещал рассказать кое-что важное? Американский шпион? Ну, если бы это было так, то с его стороны было чистым безумием открываться в чем-то нам с Джейн, обещая свое содействие. Ведь ему неизвестно, как мы себя еще поведем, не переметнемся ли к врагу, спасая свои жизни ценой предательства. Вон француз Броссар тоже, видно, спелся с японцами, коль скоро гуляет по причалу свободно, без всякой охраны…
Постой-постой, как там говорил Томпсон: „Я не заинтересован в вашей смерти“? Да, именно так. Значит, у него есть на нас, скорее всего на меня, какие-то виды. То есть он должен сделать какое-то важное предложение. И вряд ли это будет банальная работа на японцев, ведь тогда проще было бы раскрыть перед ними все наши преступления, чтобы атаковать сразу всей мощью. Нет, это будет нечто иное. Но что? Ладно, нечего сейчас ломать над этим голову, все равно пока не догадаться, слишком мало информации… Итак, что же у нас есть в сухом осадке? Я пока жив-здоров, Джейн, уверен, тоже. В стане врага у нас, вероятно, есть скрытый, хотя и непонятный пока союзник в лице Томпсона, который вряд ли будет дожидаться, пока у меня съедет крыша в этой чертовой духовке, а значит, он скоро попытается вытащить меня на свет. Да! Ведь еще есть месье Броссар – довольно темная лошадка или старый сатир, как назвал его когда-то – довольно точно, надо признать, – мистер Томпсон. Как-то он неприветливо смотрел на меня там, на берегу. Не иначе, приревновал к Джейн. Для чего, правду сказать, имеет все основания. Впрочем, вряд ли он будет изображать из себя Отелло, так что Джейн с его стороны немедленной угрозы пока что нет. Но мне-то надо держать с ним ухо востро, мне этот мосье явно не друг, а скорее, как бы это сказать, – тайный недоброжелатель, вот как это называется. А недоброжелателей, и даже вовсе не тайных, у меня сейчас хватает – миллионов эдак сто, причем часть из них торчит прямо здесь, на этой подлодке, с которой от них, уж точно, мне никуда не деться. Сейчас погрузят на борт свое золотишко, и вперед. Только куда? В Японию им его везти бессмысленно – что там на него можно купить и, главное, у кого? С Америкой и, вероятно, Австралией у них началась война, и туда им путь заказан. В Европу? Гитлеру, конечно, презренный металл теперь очень бы как сгодился, но ведь и путь в Германию или захваченную немцами Францию не близкий, горючки явно не хватит, а где по дороге пополнять запасы топлива? Теперь уже негде. Да и риск напороться на какой-нибудь союзнический Америке английский эсминец или крейсер в Атлантике слишком велик. Черт! Ну, не в Антарктиду же они его, в самом деле, повезут, чтобы там сдать под расписку пингвинам?»
На этом маловероятном предположении размышления нашего героя были прерваны звуками шагов за дверью, которая распахнулась, впустив в карцер электрический свет, на минуту ослепивший привыкшие к долгой темноте глаза. Затем проем закрыла чья-то широкая фигура.
– Ну, друг мой, надеюсь, вы живы? – спросил его знакомый голос. – Я бы нипочем не смог и минуты просидеть в этой мышеловке, сразу бы отдал богу душу. Ну, теперь, я надеюсь, ваши мучения хотя бы на время прервутся, а может, и совсем закончатся.